Страницы:

1 | 2 | 3 | 4 | 5

Больше, чем мы думаем.

ВСЕГДА ЖЕНЩИНА

Джигарханян в переводе с армянского — «властитель душ». Точнее и не скажешь про всем известного, поистине народного артиста. А тайна его безграничного мастерства и безграничной зрительской любви к нему есть его собственная, личная тайна, тайна его души, в которую он мало кого пускает. Ибо, как любит повторять Армен Борисович, в актере должно быть интересно не то, что он играет, а то что скрывает. Себя Джигарханян называет клоуном. И в этом образе ему важны не уморительные каламбуры, которые он рассыпает даже при самом серьезном разговоре. Главное — маска, которая прячет то, что его пронизывает, что у него болит, тайну, из которой и рождается таинство его игры.

Про гениальность
и самоудовлетворение

 — Армен Борисович, за полвека с лишним что вы в своей профессии, тайну её разгадали?
 — Н-е-е-т! Ведь как сказал Чехов в своей великой пьесе «Три сестры»: «Птицы летят и будут
лететь до тех пор, пока Бог не откроет им тайну». А Бог, как известно, никогда не откроет… Един-
ственное, что я понял про искусство вообще, — это то, что оно нам дано, «чтобы не умереть от
истины». Чудовищная вещь! Но гениальная. Ещё про мою профессию мне рассказал Пушкин. Ока-
зывается, есть «другая жизнь и берег дальний». Там я могу напридумывать себе какие угодно
вещи. Стать Королём Лиром или совершенно чужой женщине сказать «Дочка!». Это не так глупо.
Потому что мы все нуждаемся в фантазёрстве. Выдумываем себе друзей, соседей, любовников…
Чтобы не умереть от истины…
 — От многих ваших коллег слышала, что актёр — это диагноз.
 — Но диагнозом может быть и сифилис, ха-ха- ха! А достойный актёр — это действительно бо-
лезнь. У нас в Ереване в Русском драматическом театре, где я играл, был артист, очень хороший. 
И он страдал от страшных головных болей. Ездил к европейским светилам — никто не помогал.
А вылечил его простой врач из простого ленинаканского госпиталя. Выяснилось, что у артиста
было настолько обострено обоняние, что от этого и возникали головные боли. Врач что-то сделал,
и боли прекратились. Я думаю, что искусство — вот это самое: когда у тебя какие-то излишние
физиологические вкрапления, от которых голова болит. Вообще, театр — это физиологическое
искусство. Это из области задевания нервных клеток. На сцене происходит особое объединение энергети-
ки, особые физиологические процессы. Поэтому всем тем, кто находится по другую сторону рам-
пы, говорю: «Не влезайте. Посмотрите на итог». Вот почувствуйте: Отелло нас убеждает, что Дез-
демону надо задушить? Или догадайтесь: Красная Шапочка донесёт пирожки бабушке? А знать,
в каком физиологическом процессе находится актриса, играющая Красную Шапочку, не ваше дело.
Я, к слову, очень люблю цирк. Но каждый раз, когда ходил за кулисы, разочаровывался. Ведь у льва,
которым на арене я любовался, запах неароматный, а воздушная гимнастка, которая только что
так фантастически владела своим телом, какие-то треники натянула и что-то на сковородке себе жа-
рит… Не надо туда, не надо… Кто-то очень точно сказал: нельзя разнимать радугу, её надо принять
такой, какой вы её видите, иначе потеряете эту замечательную иллюзию. Чего мы добиваемся
смакованием того, что тот или другой актёр пьёт? Это очень грустно.
 — Но не сами ли актёры нас провоцируют, не вылезая с телеэкрана, чтобы на виду быть?
 — Не берите за основу пороки, причём низменные. Единственное, что я думаю про люби-
мых мною в театре и кино людей, которые это делают, — они всю белиберду компенсируют
своими хорошими работами. Есть обойма артистов, за которых я могу отвечать. Есть Калягин,
Табаков, Гафт, Петренко… Была такая известная история. Великий русский актёр Павел Моча-
лов у какого-то мясника брал мясо и подолгу не платил. И вот этот мясник решил его опозорить.
Пошёл в театр на его спектакль, чтобы освистать. Но, когда спектакль закончился, был вынужден
прокричать с галёрки: «Мы квиты!» Поэтому я и говорю: если мы имеем дело с личностью, то
она имеет право иногда обкакаться.
 — А много ли в нашем театре, искусстве таких личностей? Людей, как вы сказали, с излишними
физиологическими вкраплениями?
 — Очень немного. У нас очень мало тех, кто играет, как говорят в театре, на разрыв аорты. Вот
вроде слеза у актёра закапала, сопля потекла, а разрыва нет. Зато много имитаторов. Физиоло-
гичность театра Сомерсет Моэм ещё более точно определил, сказав, что это половой акт — в смыс-
ле совместимости актёра с тем, что он делает. И если что-то родилось, то второго такого же не
получится. Тогда ты меня спросишь: значит, мы такие быки-производители? И я на твоё разоча-
рование отвечу: их очень мало, производителей. Остальные — самоудовлетворяющиеся.
 — Поэтому у нас сейчас каждый второй актёр — гениальный? Это самоудовлетворение?
 — Точно! Мы сами нуждаемся в этом. Скажу тебе жесточайшую вещь: нам нужны не те, кото-
рые «на разрыв аорты», — нужны те, кто каждый день по звонку сыграет. Нас, знаешь, что спасает?
Мы — среднеарифметические люди. А про тех, кто истинный талант, удивительно точно сказано:
«Когда б вы знали, из какого сора растут цветы, не ведая стыда». Мир так устроен: мы все создаём
почву, навоз для одного Эйнштейна.__

Познание людей и себя
 — А что такое вообще талант? И как его распознать в абитуриенте театрального вуза, читаю-
щем басню?
 — Это никто не определит. Могу сказать честно: и в ГИТИСе, и во ВГИКе, где преподавал,
и в театре, которым сегодня руковожу, я больше ошибался, чем обнаруживал. Почему я говорил
про физиологические процессы? Вот женщина познала любовь, родила — расцвела. Или,
наоборот, увяла. Отчего это происходит, никто не знает. То, что я в артистов вкладываю, — это
только из области техники. Я не могу никого научить любить или ненавидеть — это как при-
рода дала. Я не могу, например, научить Ромео полюбить Джульетту. Я могу ему только сказать:
«Ну-ка, повисни на балконе!» А там уж, если любовь почувствовал — почувствовал. Мурашки
по телу пошли — пошли. А нет — хоть разбейся. Артистам своего театра я предлагаю решить про-
стую задачу: расскажи о том, что у тебя болит. Ведь в театре мы - и актёры, и зрители — долж-
ны встречаться потому, что у нас есть проблемы. И в результате встречи этих проблем, хотя бы
одной, двух, что-то — чик! — и ударяет. Любой артист, лет пять проработавший в театре, может
пользоваться огромным ассортиментом штампов. Но то истинное, что я иногда испытывал на
сцене, — это когда ты из обыденности, из своего тела выходишь…
 — Однажды вы сказали, что в основе актёрской профессии — постоянное познание людей и себя.
Что вам познать удалось?
 — Вот так возьму и всё тебе расскажу! Я сам ничего не знаю пока. Пока я нахожусь в дороге.
Это даже не поиск. Это попытка в себе разобраться. Потому что мы, люди, ничего о себе не
знаем. Ничего! И это не грустно. Поскольку мы движимы этим. Пытаемся докопаться — не по-
няли. Заново пошли. Вроде вот оно, нашёл! Ан нет, опять всё расползлось. Что касается людей,
то я их перестал любить — в том смысле, что они мне перестали быть интересны, разгадываемы
стали для меня. Я слишком долго занимаюсь актёрским делом, чтобы узнать все человеческие
типы. А про себя что узнал? Да ничего! Слезливее стал. Птичку может стать жалко, мутьку,
тютьку… Например, выяснил, что я не сельский человек. Не в смысле городской. Но вот в земле
покопаться — вот, бала-буля, огурчик выскочил — нет у меня такой страсти. Я также знаю,
что солёного мне нельзя, что с сахаром у меня проблемы. Вот виноград очень люблю. А врачи
говорят: «Можно только одну кисточку в день». Но ты не подумай, что я из-за этого ночью в туа-
лете плачу. Более того, в этом тоже можно найти какую-то радость. А ещё во мне живёт живот-
ное: если мне где-то плохо, я ухожу.
 — Что сегодня в жизни вас больше всего радует?
 — Скажу как старый дед: меня радуют только дети и животные. Очень их люблю. Они непред-
сказуемые, умные, хитрые, как клоуны, за нос могут ухватить.
 — Кто-нибудь заменил вам любимого сиамца
Фила, который прожил с вами 17 лет?
 — Нет, и никто не заменит. Как это патологически ни прозвучит, Фил был моей последней, самой
сильной любовью. Он был лучше и мудрее меня. Изящный, полный чувства собственного достоинства,
гордый. Фил для меня — олицетворение гармонии. 
 — Как зрительскую любовь к себе чувствуете?
 — Ты забыла, что мне скоро 75 лет. Я уже все слёзы пролил, все сопли вытер. Больше потерял,
чем обрету. А ты спрашиваешь: «Вы замечаете, что девочка, глядя на вас, прослезилась?» Это мне уже
не нужно, потому что всему цену знаю.
 — И своему творчеству? Такое свойство, как непредвзятая самооценка, вам присуще? Честно при-
знаться себе, что плохо сыграли, можете?
 — Могу. Но тебе не скажу. Сам буду пытаться понять, что случилось. Как актёра себя уважаю. Да,
в моей жизни были проституционные моменты, были неинтересные. Но, мне кажется, я был честен.
Так же честно скажу: мне очень радостно, когда человек, видя меня, улыбается. Но эту улыбку я не
укладываю в чемодан и не ношу с собой. Фиксирую и иду дальше.
 — Чей суд для вас выше? Зрителей? Критиков? Режиссёров (таких, каким был боготворимый вами
Андрей Александрович Гончаров, под руководством которого вы провели 27 самых счастливых
лет своей жизни в Театре им. Маяковского)? Или ваш собственный?
 — Только мой! Что бы ни говорили другие о том, что ты делаешь, всё равно я сам, ты сама
найдём маленький хвостик, за который можно зацепиться и сказать: и всё-таки это лучше, чего это
я так себя мучаю? Ведь, как бы то ни было, я себя люблю, и ты себя любишь. «Хвалу и клевету при-
емли равнодушно и не оспаривай глупца». Сказано на все времена.
 — Когда вы решили поступать в театральный, а все вас отговаривали, ваша мама произнесла ре-
шающую для вас фразу: «Слушай себя». Мамин совет остаётся для вас жизненным правилом? Вы во
всём привыкли опираться на собственные силы?
 — Только! Только я сам — мой организм, желудок, почки. Я не понимаю тех людей, которые что-
то просят у Бога. Это отмазка. Только я сам должен чего-то добиться и нести за это ответственность.
 — Среди множества ролей (вспомним известную эпиграмму Валентина Гафта о соотношении
числа ваших работ и людей вашей национальности) случались ли те, за которые было стыдно?
 — Да. Но я старался выскочить за счёт человеческого характера, страстей. Если мой герой бо-
ролся за то, чтобы на-гора гаек больше выдать, но одновременно у него была история с какой-нибудь
мумулечкой, я на это опирался. В отличие от театра драматургии в кино — раз-два и обчёлся. А в совре-
менном кино драматургия и вовсе на уровне КВН. 
 — Почему же тогда не устаёте в нынешнем кино сниматься?
 — Потому что это моя профессия. А актёр — это очень скоропортящийся продукт. И если бы я был
великим шахматистом Тиграном Петросяном, то, как и он, сказал бы: «Когда я долго не играю в шах-
маты, у меня начинает болеть голова».
 — А как относитесь ко всяческим нынешним мейнстримам, артхаусам?
 — Ха-ха-ха! Я даже таких слов-то не знаю. Да и знать не хочу! Это такое деление на психически
больных и психически здоровых людей. Я лично — за здоровых.
 — Уютно себя чувствуете в нынешних временах?
 — Нет. Но смею надеяться, что всё истинное, настоящее таковым и останется, стерев наносное.
Вот большая любовь — она настоящая, и мы в ней всегда будем нуждаться. Такова моя любовь к моей
профессии… У меня дочь погибла, ты знаешь. (Это случилось за несколько дней до премьеры в Теа-
тре им. Маяковского спектакля «Закат» по Бабелю, в котором Армен Борисович играл главную
роль — Менделя Крика, а Лена участвовала в массовых сценах. — Е. К. ). И мой друг психиатр Левон
Бадалян тогда мне сказал: «Иди, играй». А я боялся, что выйду на сцену и не произнесу ни слова или
со мной истерика случится. Бадалян настоял: «Небойся, иди». И когда я вышел на сцену и сыграл,
понял, что у нас — великая профессия. Я всю свою боль на сцене пережил, всё выплакал.
 — Что в жизни больше всего для вас неприемлемо?
 — Предательство. Причём дешёвое, за тридцать сребреников.

Вся наша жизнь — это «вдруг»
 — Армен Борисович, в том, что вы - актёр от Бога, вы нас убедили, а сами-то поняли, что
в этой жизни попали в точку? А то стали бы великим физиком или математиком. Ведь в школе
вы по этим предметам блистали, и все советовали вам поступать в политехнический. 
 — Да ничего я не понял! Просто у меня было и остаётся ощущение, что в своём деле я хорошо
себя чувствую. Хотя я - человек ленивый, и всякий раз, когда шёл играть спектакль, думал: «Хоть
 бы отменили!» Но это до первого шага за кулисы. На сцену меня толкала какая-то неведомая сила.
 — Как вообще решили актёром стать?
 — Вдруг. Ибо, как говорил великий Михаил Чехов, вся наша жизнь — это «вдруг». Хотя, думаю,
мы всегда имеем то, что заслуживаем, за редким исключением. Так что вдруг решил поступать
в ГИТИС. Приехал в Москву, и меня из-за моего акцента не приняли. Вернулся восвояси.
 — И до поступления в Ереванский театральный институт работали на «Арменфильме» помощни-
ком оператора?
 — Да, хотя даже фотоаппарат в руках не умел держать. А кино вошло в мою жизнь вверх нога-
ми. Когда после войны в Ереван привозили европейские киношедевры, мы, мальчишки, смотрели
их с крыши кинотеатра, свесившись вниз головой.
 — С вашим кинодебютом «Здравствуй, это я!» вы участвовали в Каннском фестивале. Какие
сохранились впечатления?
 — Шок! Это был 1966 год, моя первая поездка за границу. Я попал в сказку, другой мир, хотя
и показушный. Тогда понял, что у меня очень крепкие нервы. Я таких женщин не видел, таких
одежд не видел. Сам впервые бабочку надел. Жил в трёхкомнатном номере. И все 17 дней,
что жил, хотел увидеть, как приносят в номер завтрак. Не увидел: просыпался, а завтрак уже
стоял… Ну а то, что в ГИТИС не приняли, так большое спасибо тем людям нужно сказать. Иначе
я бы не встретился со своим учителем Арменом Гулакяном.
 — Ваш учитель говорил, что самое сложное сыграть две авторские ремарки: «Вышел на сце-
ну» и «Ушёл со сцены». Почему со сцены решили уйти? Почему не играете в театре?
 — Устал. Физически устал. Перестал получать удовольствие. Я в театре всё сыграл, всё
увидел, всё почувствовал. Но самое трудное, как мы с тобой давно уже знаем, начинать.
Я много раз это делал. Сначала уехал из Армении и приехал в Россию. Потом открыл свой
театр, которому через год исполнится 15 лет. А потом у меня начался такой зуд: я очень за-
хотел поехать в Америку, не понимая зачем. Так что сейчас живу на два дома. Один — в Москве,
на Арбате, другой — в Техасе, под Далласом. Московская квартира — в отреставрированном
старинном доме в Староконюшенном переулке. В нём мне нравятся высокие потолки. Но глав-
ное — тишина, которую очень люблю. Вообще же в Москве я больше живу в своём театре.
 — А в Америке что?
 — Нормальные условия. Дом моего друга. Тёплый Техас мне тёплый Ереван напоминает.
 — С кем в Америке общаетесь?
 — Ни с кем. Ни с одним человеком. Мне это неинтересно, потому что общение — сложная
работа, от которой я устаю. Поэтому и язык не выучил. Моё общение в Америке — это книги, музы-
ка, воздух. А жена живёт там постоянно. Она —театровед с языковым образованием, работает
в арт-музее.
 — На блистательную роль Сократа (пьеса Э. Радзинского «Беседы с Сократом» в Театре
им. Маяковского. — Е. К. ) Гончаров выбрал именно вас, сказав, что ему нужен мыслящий актёр.
Вы, как и ваш любимый герой, — философ, мыслитель?
 — Мыслитель — это в Академии наук. А я - клоун, духарист. И это самое сильное, что есть
во мне.

Любить артиста
 — У вашего театра через год тоже юбилей, хотя и небольшой, — 15 лет. По человеческим мер-
кам это сложный переходный возраст. Сладкие муки со своим «подростком» испытываете?
 — Они всегда у меня были. Когда только на- чинали, даже пришлось выгнать целую группу
артистов, среди которых был сын моей жены. Они вышли из-под управления. Я привык виновного
искать в себе. Но тут понял, что спасения нет. Я не Карабас-Барабас. Я только хочу порядка. И во-
обще, пришёл к такому выводу, что в театре, семье, государстве порядок, закон — самое главное.
Я тебе про театр ещё одну жестокую вещь скажу. Однажды я подошёл к Гончарову, которого бо-
готворил, и сказал: «Андрей Александрович, вас актёры очень любят». Ты знаешь, что он мне отве-
тил?! «Я бы предпочёл, чтобы они меня боялись». Вот запомни эти слова: крепостной русский театр.
 — Так кто же вы сами в своём театре? Пользуясь вашей терминологией, барин-хозяин?
 — Не знаю. Какой-то артист, какой-то клоун. На меня артисты на репетиции часто косятся: 75 лет,
вроде народный артист СССР, кажется, а всё балагурит, рожи строит. Вот сейчас мы готовимся ставить
пьесу Эдварда Радзинского «Театр времён Нерона и Сенеки», в которой я в своё время в Маяковке
играл. Придумали такой номер выкинуть. Занавес открывается, и на сцене — Джигарханян в роли
Нерона. А потом появляется банда ребят: «Дед, а чтой-то ты здесь делаешь? Иди лучше чайку по-
пей». И я ухожу, а бандиты начинают играть.
 — Побывав на ваших репетициях, почувствовала, что у вас с актёрами такие же отношения,
как у Сократа с его учениками. Вы их не учите, а вместе исследуете проблему.
 — Да. Я, как и Сократ, говорю, что недостаточно мудр, чтобы иметь учеников. Учеников нет
у меня — есть беседующие со мной. Иногда понимаю их, иногда нет. Но ни в коем
случае не раздражаюсь — иначе во мне что-то было бы не в порядке. Может, я и неверно себя
веду, но я почему-то своих артистов люблю. Во мне живёт чувство отца, деда, наверное, уже и праде-
да. Всегда слежу, кто из моих ребят влюбился, женился, кого в общагу устроить надо. Иногда
презираю себя за эти сю-сю, му-сю. Потому что, если имеешь дело с не очень честным человеком,
он начнёт этим спекулировать.
 — Как вы добиваетесь того, чтобы те, кто хочет увидеть в театре КВН, видели всё-таки театр?
 — Никак. Моё дело — сказать правду, а не заставить вас поверить в неё. Как сказал Ницше?
«Искусство нам дано, чтобы не умереть от истины». Это очень трудно понять… А всяческая попса
в искусстве, думаю, исчезнет так. Однажды я снимался в картине «Дороги Анны Фирлинг». И мы
думали, что такое война. Нашли скульптора, близкого друга Брехта, которая сделала скульптуру-
протест против войны. Она изображала женщину, которая ребёнка закладывает обратно в утробу.
Вот это. Не лозунг: «Свободу товарищу Пиписькину!» А вот ребёнка в утробу закладывает…

Больше, чем мы думаем
 — Вы не тусовщик. Во всяческих телешоусвечениях не замечены.
 — Почему не тусовщик?! Тусовщик. Вот завтра пойду в армянский ресторан с друзьями рыбу
кушать. Покушаем, анекдоты расскажем, посмеёмся. А так, чтобы с чужими людьми на экране
бля-бля травить, — не то.
 — Но не боитесь, что вас забудут?
 — Не боюсь. Потому что знаю, что забудут.
 — Кто-то из журналистов вас однажды спросил: «Что после вас останется?»
 — И что я ответил? Я уже почти как Маркс, забываю, что говорю.
 — Ответили: «Ничего!»
 — Вот молодец!
 — А я, как Станиславский, отпарирую: «Не верю!»
 — И правильно. Конечно же, мне хочется, чтобы меня помнили, но не в такой форме. Вот странный
для меня пример. Очень много людей, особенно женского пола, мне говорят: «Вы точно напоминае-
те мне моего отца или деда». Так я и думаю: я же не могу быть похожим на всех дедов, значит, просто
меня помнят.
 — Извините за прямоту. Но не коробит ли вас выведенная крупными буквами над театраль-
ным подъездом ваша фамилия? Не из области ли это нерукотворных памятников?
 — А разве я плохой парень? Я хороший парень. Памятник был бы, если бы я создал театр для себя
и играл в нём. Но в театре играю не я, а мои актёры. Я их родил, это мои дети. Я четыре года препода-
вал во ВГИКе. А потом пришлось уйти, потому что коллеги не приняли сделанный мной со студентами
спектакль «Три сестры». Ради того, чтобы не бросать этих несчастных учеников, я и создал свой театр.
А то, что моя фамилия на здании начертана, так об__этом распорядилось правительство Москвы, не я,
а Лужков её вписал.
 — В вашем кабинете — нескончаемый поток людей: актёры, режиссёры, журналисты, прияте-
ли… И все у вас «красавцы», «умницы», «золотца»… Да неужто у вас все хорошие?
 — Нет, нет, подруга моя. Это просто проституция. Просто мы боимся или не хотим о чём-то прямо го-
ворить. Особенно если это важно, если надо за это отвечать. Для меня это ощутимая дырка в челове-
ческих отношениях. Иное дело, отношения с друзьями. Я, например, с одним из известных высказы-
ваний человечества о том, что Иван — мне друг, но истина дороже, не согласен. У меня есть друзья, ко-
торые мне дороже истины. Потому что они из моего организма, из меня выросли, а я из них вырос.
 — Вы себя называете одиноким клоуном. Ваша виртуозная общительность — его маска? Вы
одиноки?
 — Думаю, да. Более того, предполагаю, что это естественно для любого человека. Кто-то очень
умный, по-моему, даже я, сказал: «Не бойся одиночества, если ты устроил, кто тебя будет хоронить».
Я люблю одиночество. Мне с собой не скучно. Может быть, оттого, что профессия моя публичная.
И как нарочно, в театр приходит много говорунов. Кроме того, актёр — очень быстропортящийся про-
дукт не только в смысле ремесла, по человеческим проявлениям тоже. Уж извините за откровенность,
но часто неблагодарны люди театра, озлобленными становятся. Я не за то, чтобы, как говорят армяне,
ноги у товарища помыть и эту воду выпить. Я о том, чтобы хотя бы спасибо сказать… Не знаю, может,
я счастливее многих. Может, всё, что хотел, делал. И меня хвалили, гладили. Но о том, что было много
обидных вещей, которые шрамами легли.
 — У вас было много завистников? Или вас больше любили?
 — Даже не задавался таким вопросом. Могу тебе сказать, что мне с собой было интересно. Но
когда мне говорили: «Армен Борисович, мы все вас так любим!», я думал: это очень плохо. Кто-то
должен не любить, обязательно. Потому что тогда
я буду знать, что есть и другая правда.
 — Что в жизни доставляет вам неудобство?
 — Снег не люблю. Хотя в кинодебюте «Здравствуй, это я!» снимался на лыжах. Я патологически
южный человек, у меня нет уважения ни ко льду, ни к снегу.
 — Чего из того, что хотели, не добились?
 — Плавать до сих пор не научился. А так хотел, что однажды пришёл прямо к директору москов-
ского бассейна «Олимпийский». «Научите!» — попросил. Директор вызвал к себе главного тренера,
который со сборной работал, и дал распоряжение. Месяц бедняга со мной мучился, хотя я очень
старался. Но потом привёл меня к директору и обречённо сказал: «Впервые вижу человека, который
патологически хочет утонуть».
 — Вам близко такое понятие, как поступок?
 — Были такие. Когда я узнал, что Фил в Америке умирает, то сел в самолёт и полетел с ним по-
прощаться… Хорошо помню ещё один поступок — детский. Ереван. Идёт война. Скоро Новый год.
И мама отправляется найти где-нибудь ёлку. А я её останавливаю: «Не надо ёлки — война идёт…» Ве-
ликая у меня мать была! Простая машинистка — но такая страшная театралка! Когда я работал в ере-
ванском театре, она всегда на гастроли со мной ездила. Не для того, чтобы мне кашу варить, —
чтобы посмотреть. Мама была с таким юмором, так разыгрывала, заводила людей, так легко умела
на всё смотреть. И плакала. Мы же вдвоём с ней жили. Отец нас оставил, когда мне один месяц
был… Если бы я был такой, как моя мама!
 — Что в вас от детства осталось?
 — Тутовое дерево, которое росло во дворе нашего дома. На нём моё детство и прошло. Я на нём
сидел, книжки читал, падал с него. Однажды даже заснул на нём.
 — Согласны с вашим любимым Маркесом, который сказал: «С тех пор, как я уехал из род-
ного города, в моей жизни не произошло ничего примечательного»?
 — О, это гениально! Но это за пределами нас. Та часть жизни, в которой мы больше не участву-
ем. И никакой романтики тут нет. Мне больше жалко, что этого нет, тот ушёл… Очень любил,
когда вечером после спектакля приходил домой, а мама спрашивала: «Чай будешь пить?» —
«Буду». — «Пойдём, и я попью. Заодно и посплетничаем». Вот это «и посплетничаем» сейчас
до боли в сердце отзывается: «Ой, я же хотел её спросить!» И знаю, что уже не спрошу… Такая же-
стокая вещь — жизнь…
 — И всё же повторюсь. Что про эту жестокуюжизнь и про себя в ней вы поняли?
 — Единственное, что я знаю, — это, как говаривал Сократ Иваныч, то, что ничего не знаю. Или как за-
кончил свою пьесу Антон Палыч: «Если бы знать?..» А про себя? Однажды в Риме я видел древние, как
мне сказали, солнечные часы. Меня потрясла надпись на них: «Сейчас больше, чем ты думаешь». Так
и я: сейчас уже больше, чем я думаю. •

Елена Калядина, 06.2010